Антиутопия 1984 читать. Читать книгу «1984» онлайн полностью — Джордж Оруэлл — MyBook. Детище «холодной войны»

Зачем писать материал о книге, опубликованной без малого 70 лет назад? Кому это вообще нужно? Не будет ли это сродни банальному школьному сочинению на тему «Образ дуба в романе Л.Н. Толстого «Война и мир»»? Отнюдь. Ведь речь идёт о незабвенном произведении Джорджа Оруэлла «1984».

До сих пор эта книжка продолжает будоражить умы читающей публики, вдохновляет музыкантов и художников. До сих пор, начитавшись её, молодёжь начинает нести ахинею в духе «социализм – это рабство и тоталитаризм!» До сих пор самого Оруэлла многие считают гениальным аналитиком, мастером слова и вообще – пророком. У антисоветчиков (в том числе, и так называемых «демократических социалистов») роман занимает достойное место на полке, в то время как фанаты СССР готовы устраивать его массовые сожжения. Выражения «Большой брат следит за тобой», «новояз», «комната 101» и прочие используются сегодня повсеместно – от публицистики до мемов.

А ещё «1984» и сегодня оказывает влияние на формирование политического мышления общества - что в России, что за рубежом. И потому нуждается в анализе и критике.

Who was mr. Orwell?

Позвольте для начала сказать несколько слов о самом г-не Оруэлле и той обстановке, в которой создавался роман «1984». Не ради перехода на личности, но ради того, что в исторической науке именуется критикой источника.

По молодости лет англичанин Джордж Оруэлл придерживался революционных взглядов, близких к марксистским. Впрочем, уже к 30-м годам он со всей очевидностью осознавал, что перерождение политической системы СССР уводит страну всё дальше от идей социализма. В 1936-м году участвует в гражданской войне в Испании в составе отрядов, созданных Рабочей партией марксистского объединения (ПОУМ), боровшихся как против фашиствующих сторонников Франко, так и против сталинистов. На протяжении дальнейшей биографии Оруэлла, его политические взгляды претерпевают любопытную деформацию. Николас Уолтер в книге “Оруэлл и анархизм” пишет о ситуации конца 40-х годов: “ Эдвард Морган Форстер считал его «настоящим либералом», Феннер Броквей - либертарным социалистом, Крик - левым социал-демократом. Кеннет Оллсоп, в свою очередь, представил аполитичную (практически антиполитическую) версию в своей статье в Picture Post (8 января 1955 года), предположив, что Оруэлл был и социалистом, и индивидуалистом. ” В советских бумагах его идентифицировали как «троцкиста» - в какой-то момент это действительно было справедливо. Но если Троцкий, вскрывая противоречия развития Советского союза и обличая «предателей революции» в лице партократов, не утратил убеждённости в необходимости борьбы за социализм и стоял на позициях критической поддержки СССР, то Оруэлл постепенно ушёл в скепсис и разочарование. Закончилось это разочарование совсем некрасиво. Писатель, бичующий репрессии, доносительство и идеологическую обработку населения в Союзе, сам стал стукачом и не последней по значимости шестерёнкой идеологической машины. Его повесть «Скотный двор» переводилась на русский и массово распространялась западными спецслужбами в советских зонах оккупации в Берлине и Вене. Сам же г-н Оруэлл составил для карательных органов список из 130 с лишним фамилий деятелей культуры и искусства. Обратите внимание, какие блистательные характеристики давал своим «коллегам по цеху» английский писатель:

Писатель Бернард Шоу "занимает явно прорусскую позицию по всем основным вопросам";

Актер Майкл Редгрейв, "вероятно, коммунист";

Певец Пол Робсон "очень не любит белых";

Писатель Джон Стейнбек - "фальшивый, псевдонаивный писатель";

Писатель Джон Бойнтон Пристли "антиамерикански настроен", "делает большие деньги в СССР";

Поэт Стивен Спендер "очень ненадежный и подвержен чужому влиянию", имеет "гомосексуальные наклонности".

Согласитесь, это характеристики, достойные Министерства любви. Кстати, о Министерстве любви…

Детище «холодной войны»

Роман «1984» был выпущен в 1949 году на фоне разворачивающейся «холодной войны» (термин, как считается, изобретённый самим Оруэллом), массовых зачисток просоветски настроенных элементов на Западе и нарастания антисоветской истерии в СМИ. Когда победа над Германией возвышает СССР в глазах мира, а Восточная Европа перекрашивается в красный цвет, г-н Оруэлл в перерывах между лечением туберкулёза, скорбью об умершей супруге и написанием доносов на своих знакомых создаёт нетленную антиутопию.

«Демократический социалист» (именно так он называл себя до конца дней) публикует главный антисоциалистический роман в мировой истории.

Есть мнение, что Оруэлл писал это произведение «не об СССР», кто-то даже видит здесь критику западного капитализма. Но, учитывая содержание романа, эти версии, на мой взгляд, оказываются несостоятельными.

Если кто-то вдруг не в курсе об основной сюжетной линии, то я вкратце ознакомлю вас с ней. 1984 год (или около того). Мир поделён между тремя тоталитарными социалистическими сверхдержавами – Океанией, Евразией и Остазией, которые непрерывно воюют друг с другом. Воюют, как выясняется, не для победы, а ради процесса – чтобы держать общество в напряжении и уничтожать излишки произведённой продукции, поддерживая низкий уровень жизни населения. Население же делится на несколько частей. Бесправные жители «спорных» областей между державами занимаются рабским трудом. Пролы – неотёсанное большинство, создающее основные блага общества. Члены Внешней партии – живут чуть лучше пролов, работают в министерствах, за ними ведётся неустанный надзор через натыканные повсеместно устройства – телекраны. Наконец, члены Внутренней партии – элита общества, она живёт не так богато, как знатные буржуи ушедшей эпохи, но им это, как выясняется, и не нужно, ибо их цель – власть ради власти. Последние прикрываются образом властного и усатого Большого Брата. Ну, вы поняли, кто стал его прототипом.

В Океании, где и происходит действие романа, господствующей идеологией является английский социализм (он же ангсоц), сохранивший лишь чисто условную связь с марксизмом, от которого он произошёл. Партия держит в строжайшем подчинении население, вычленяя «неверных» даже по жестам или выражению лица. Кругом разруха, дефицит, запрет на сексуальность и удовольствия. Кругом промывание мозгов и доносительство. На поддержание всеобщего контроля работают несколько министерств: Министерство любви – занимается репрессиями и слежкой, Министерство мира – ведёт войну, Министерство изобилия – травит людей голодом, Министерство правды – ведёт пропаганду, занимается ежеминутной фальсификацией документов, изменяя прошлое. На верхушке пирамиды – Большой Брат. Главный враг государства – Эммануэль Голдстейн, срисованный с Троцкого. Основные лозунги: «Свобода – это рабство», «Незнание - сила», «Война – это мир».

Главный герой – Уинстон Смит – едва ли не последний, кто понял ущербность этой системы. Он очень удачно обзаводится соратницей-развратницей Джулией, стремящейся к освобождению подавленной сексуальности. Впрочем, их наметившийся бунт заканчивается плачевно – за Смитом уже 7 лет как неустанно следят, играясь в «кошки-мышки». В застенках Министерства любви оба оказываются морально сломленными.

Оттенки лжи

«Сказка – ложь, да в ней намёк – добрым молодцам урок. Не стройте вы ваш ужасный социализм – получится только то, что было описано выше.» Примерно такой вывод в пору сделать после прочтения романа. Оно и неудивительно, ведь произведение создавалось как элемент антикоммунистической пропаганды в годы «холодной войны».

Я не являюсь сталинистом или рьяным фанатом СССР, но поскольку градус абсурда и клеветы в «1984» иначе как эпическим не назовёшь, то сейчас мне предстоит неблагодарная миссия – защищать и Сталина, и Союз.

«Социалист» Оруэлл то там, то тут на протяжении всего романа кручинится об уничтоженном капитализме. Мол, как он ни плох – при нём жить всё равно лучше. Для Уинстона Смита капиталистическое прошлое становится своеобразным «потерянным раем» – и диктата партии не было, и свобода была, и даже вещи хорошие производились. Увы, реальность входит в противоречие с домыслами Оруэлла. Стало ли, к примеру, в советской России с недостроенным социализмом жить хуже, чем в царской – можете посудить из .

Особенно забавно читать фрагменты, описывающие нищету и разруху в Океании. При том, что сам Оруэлл не мог не знать – к 1949 году Советский Союз, вопреки всем прогнозам, как Феникс восстал из руин, оставленных Великой Отечественной войной. Нельзя отрицать, что в соц. странах имелись проблемы с ассортиментом товаров лёгкой промышленности, местами существовала нелегальная продажа вещей. Но основной набор продуктов позволял поддерживать достаточно высокий по тем временам уровень жизни – особенно, вкупе с развитым социальным обеспечением.

Вызывают негодование и те эпизоды, где автор описывает отсталую «советскую» науку, массовую искусственно созданную безграмотность и деградировавшую культуру. Тут уже в пору говорить не о гиперболе, не о передёргиваниях, и наглом откровенном вранье. Жаль, что г-н Оруэлл не дожил до 12 апреля 1961 года – интересно, что бы он написал тогда о «загнивающей» соц науке? Да и что там говорить – Советский Союз поборол извечную российскую безграмотность, создал десятки письменных языков для народов, которые их не имели вовсе. Злые большевики начали культурно образовывать пролетарскую массу, а «низменное» искусство «тоталитарной» эпохи до сих пор является в России своеобразным эталоном. Это, кстати, формировало и особый тип человека. Сколько бы Оруэлл не описывал обозлённых и разрозненных жителей Океании, даже противники левых вынуждены признать сегодня, что граждане соцстран отличались человечностью и доброжелательностью.

Не менее примечательны и рассуждения о несвободе и всеобщем контроле. С дрожью в пере повествуя о местах заключения, концлагерях и прочих прелестях тоталитаризма, Оруэлл почему-то забывает о нескольких моментах. Во-первых, концлагеря были придуманы не русскими и не немцами – они были созданы соотечественниками автора романа. Более того, пока он писал свой пасквиль, английские военные массово мучили и убивали греческих коммунистов (какая ирония!) не хуже, чем нацисты где-нибудь в Бухенвальде. Во-вторых, весь из себя «социалист» Оруэлл почему-то забывает о том, что любое государство – ибо является орудием господства высших классов над низшими. Ставя знак тождества между коммунизмом и деспотией, недвусмысленно порицая Советский Союз, автор как-то не замечает, что переходит к политике двойных стандартов. О том, как, к примеру, в США в XX веке искоренялось всякое инакомыслие, можно почитать в Генриха Александрова. Наконец, правомерно ли изобличать доносительство и промывку мозгов идеологией, когда сам являешься доносителем и промывателем мозгов?

Да, Оруэлл интересно обыгрывает отделение партии от народа, культ личности, который подчас лишь прикрывает интересы номенклатуры. Но нигде не существует элиты, которая бы удерживала власть не из экономических интересов, а просто так - управления и садизма ради. История показала, что даже правящая верхушка в СССР, преследуя собственные шкурные интересы, в конце концов перевоплотилась в класс новой буржуазии, присвоив себе народные богатства, накопленные поколениями работяг.

Кстати, об общественной иерархии. В романе «1984» открытым текстом говорится о том, что социальная мобильность при «социализме» ниже, чем в сословном обществе. Умилительно читать такое, вспоминая, как Брежнев начинал работником на заводе, а Горбачёв – трактористом. Это был вполне типичный путь для советских партократов - даже во времена Оруэлла. Так откуда же взялись подобные домыслы?

Вообще, остаётся лишь подивиться тому, что Оруэлл снискал себе славу мыслителя и чуть ли не социолога. Его пространные рассуждения о том, что «общество всегда делилось на три части – низшую, среднюю и высшую», не уступают в банальности некоторым древнегреческим мыслителям . Только древних греков за это можно простить – социологии как науки тогда не было и в помине, но Оруэлла, жившего в XX веке за такую глупость извинять нет резона. Тем более что после этих рассуждений автор «1984» выдаёт идею, достойную закостенелого реакционера: сколько ни происходило в мире бунтов и революций, они в результате оказывались тщетными, ибо всё возвращалось на круги своя. И вот тут ложь и подмена понятий в романе достигают своего апогея. Только законченный невежа поставит знак тождества между феодальной аристократией, буржуазией нового времени и советской бюрократией. Только человек, абсолютно незнакомый с историей, возьмётся утверждать, что революции в итоге не приводили к изменению общественно-политического строя и, соответственно, к его прогрессу. Однако у г-на Оруэлла это выходит в два счёта.

“Философия” Оруэлла убивает своей поверхностностью в целом ряде эпизодов. Автор лихо проводит параллели между большевизмом и нацизмом, безапелляционно заявляет о том, что уничтожение частной собственности не способствует возникновению равенства и т.д. Если перечислять все ляпы, передёргивания, двойные стандарты, откровенное враньё и гипертрофированные клише, коими кишит роман, то можно написать целую монографию. Дабы не утомлять читателя, остановлюсь лишь ещё на одном пункте, который заинтересовал меня как историка. На протяжении всего произведения автор смакует то, что в Океании ежеминутно прошлое подгоняется под настоящее – и почему-то эти фальсификации снова становятся прерогативой ангсоца. Между тем, изменение истории в угоду интересам правящего класса – явление, которое возникло практически единовременно с самой наукой о прошлом. Тут можно привести массу примеров – начиная от вельмож древности, желавших подвести свою родословную под генеалогическое древо богов, и заканчивая правящими кругами США, присвоившими себе главную заслугу в победе во Второй мировой войне.

Актуальный лжец


Как мы видим сегодня, Оруэлл оказался не ахти каким пророком. Никакой мировой системы «тоталитарного социализма» нет. Земной шар не раскололся на несколько хронически враждующих друг с другом деспотий. В 1984 году Советский Союз уже стоял на пороге Перестройки, в результате которой и рухнул.

Но кое-в-чём автор «1984» оказался прав. Если бы на его страницах, щедро усеянных ложью, не завалялись бы крупицы истины - вряд ли он имел сегодня столь большую популярность. Репрессивная культура, о которой писал ещё Герберт Маркузе в 60-е годы, породила «одномерного человека» – идеального потребителя с атрофированным инстинктом борьбы. Новые технические средства – видеокамеры, сотовая связь, Интернет – открыли возможности не только для коммуникации, но и для тотального контроля и слежки за населением. Кажется, история со Сноуденом показала всему миру: Большой Брат действительно следит за нами.

«Холодная война» прошла, но идеологическая машина обрабатывает сознание индивида неустанно – хладнокровно и жестоко. Правда становится неотделима от лжи, свобода от рабства, знание от дезинформации. Снимая новую экранизацию «1984», можно было бы без труда засунуть в неё реальный фрагмент передачи с Дмитрием Киселёвым – и это смотрелось бы органично!

Как и в книге, образы и термины, используемые пропагандой, отделяются от их изначальных прототипов. Сталин, Николай Второй, Ленин, Георгиевская лента, Великая Отечественная война, флаг Украины - всё это и многое другое слилось в причудливую фантасмагорию, прививающую массам ложное сознание.

Только делает всё это не страшный Сталин и его преспешники, а вполне себе капиталистические элиты, о судьбе кото рых скорбел в своём романе Оруэлл.

Есть ли выход из создавшейся ситуации? Как говорил главный герой книги Уинстон Смит (и тут Оруэлл, видимо, вспомнил о своём марксистском прошлом), «вся надежда на пролов». Миллиарды трудящихся во всём мире, своими физическими и умственными способностями создающие блага цивилизации, но регулярно обираемые, отупляемые, угнетаемые – лишь они в состоянии поменять общество к лучшему. Вопрос лишь в том, что на сей раз они должны быть ещё более сознательными и организованными, нежели сто лет назад – иначе потом какой-нибудь новый Джордж Оруэлл будет пенять на какого-то нового Большого Брата.

Но примечательно и то, что роман «1984», будучи элементом антисоциалистической пропаганды, сегодня может быть использован и против «пролов», сыграв роль демотиватора. Зачем бороться, если победа заведомо обернётся поражением, а попытки построить абсолютную демократию обернутся рабством?

Не так давно один мой знакомый написал, что главная цель всех антиутопий – лишать людей надежды на прогрессивное и светлое будущее, “отговаривать” от поиска альтернативы. Я бы не стал говорить с ходу за весь жанр, но в отношении романа Оруэлла это изречение справедливо на все 100.

Здесь выложена бесплатная электронная книга 1984 автора, которого зовут Оруэлл Джордж . В библиотеке АКТИВНО БЕЗ ТВ вы можете скачать бесплатно книгу 1984 в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB или же читать онлайн книгу Оруэлл Джордж - 1984 без регистраци и без СМС.

Размер архива с книгой 1984 = 205.05 KB

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.
В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо, - лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь, в дневное время, электричество вообще отключали. Действовал режим экономии - готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва: он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, - гласила подпись.
В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить - нельзя. Уинстон отошел к окну; невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.
Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и, хотя светило солнце, а небо было резко голубым, все в городе выглядело бесцветным - кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ, - говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.
За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей - об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым - и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить - и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, - с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.
Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя - он знал это - спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды - место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству - попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но - без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.
Министерство правды - на новоязе Миниправ - разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:
ВОЙНА - ЭТО МИР
СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО
НЕЗНАНИЕ - СИЛА
По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.
Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, с лицами горилл, вооруженные суставчатыми дубинками.
Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было - кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.
Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.
По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, - там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, - нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.
Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости - такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее на витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем - он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.
Намеревался же он теперь - начать дневник. Это не было противозаконным поступком (противозаконного вообще ничего не существовало, поскольку не существовало больше самих законов), но если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или, в лучшем случае, двадцать пять лет каторжного лагеря. Уинстон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку. Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались редко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того, чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не корябали чернильным карандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых коротких заметок, он все диктовал в речепис, но тут диктовка, понятно, не годилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот. Коснуться пером бумаги - бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел:
4 апреля 1984 года
И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год - 1984-й. Около этого - несомненно: он был почти уверен, что ему 39 лет, а родился он в 1944-м или 45-м; но теперь невозможно установить никакую дату точнее, чем с ошибкой в год или два.
А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила над сомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась на новоязовское слово «двоемыслие». И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи. С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Уинстона ничего ему не скажут.
Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из телекрана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать - чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо. Он боялся почесать ногу - от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали. Только белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музыка, да легкий хмель в голове - вот и все, что воспринимали сейчас его чувства.
И вдруг он начал писать - просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки.
4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший где-то в Средиземном море бомбят судно с беженцами. Публику забавляют кадры, где пробует уплыть громадный толстенный мужчина а его преследует вертолет. Сперва мы видим как он по-дельфиньи бултыхается в воде, потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды. Когда он пошел на дно зрители загоготали. Потом шлюпка полная детей и над ней вьется вертолет. Там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Мальчик кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто хочет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает руками хотя сама посинела от страха. Все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль. Потом вертолет сбросил на них 20 килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки. Потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх прямо в небо наверно ее снимали из стеклянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодировали но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик, что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не обращает…
Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку. Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. Но любопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоялось совсем другое происшествие, да так, что хоть сейчас записывай. Ему стало понятно, что из-за этого происшествия он и решил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня.
Случилось оно утром в министерстве - если о такой туманности можно сказать «случилась».
Время приближалось к одиннадцати-ноль-ноль, и в отделе документации, где работал Уинстон, сотрудники выносили стулья из кабин и расставляли в середине холла перед большим телекраном - собирались на двухминутку ненависти. Уинстон приготовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, зная только, что она работает в отделе литературы. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечным ключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочинения романов. Она была веснушчатая, с густыми темными волосами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Алый кушак - эмблема Молодежного антиполового союза, - туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Уинстон с первого взгляда невзлюбил ее. И знал, за что. От нее веяло духом хоккейных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всех женщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса - будто пронзила взглядом, - и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее всякий раз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство, к которому примешивались и враждебность и страх.
Одновременно с женщиной вошел О’Брайен, член внутренней партии, занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Уинстон имел о нем лишь самое смутное представление. Увидев черный комбинезон члена внутренней партии, люди, сидевшие перед телекраном, на миг затихли. О’Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, предлагающий свою табакерку, - вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен был бы мыслить такими сравнениями. Лет за десять Уинстон видел О’Брайена, наверно, с десяток, раз. Его тянуло к О’Брайену, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал - а может быть, не подозревал, а лишь надеялся, - что О’Брайен политически не вполне правоверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки возможно, что на лице было написано не сомнение в догмах, а просто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить - если остаться с ним наедине и укрыться от телекрана. Уинстон ни разу не попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах. О’Брайен взглянул на свои часы, увидел, что время - почти 11:00, и решил остаться на двухминутку ненависти в отделе документации. Он сел в одном ряду с Уинстоном, за два места от него. Между ними расположилась маленькая рыжеватая женщина, работавшая по соседству с Уинстоном. Темноволосая села прямо за ним.
И вот из большого телекрана в стене вырвался отвратительный вой и скрежет - словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась.
Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голдстейн. Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и омерзения. Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез. Программа двухминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голдстейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно - ходили и такие слухи, - здесь, в Океании, в подполье.
Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вызывало у него сложное и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос, козлиная бородка - умное лицо и вместе с тем необъяснимо отталкивающее; и было что-то сенильное в этом длинном хрящеватом носе с очками, съехавшими почти на самый кончик. Он напоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда, Голдстейн злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько вздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишенными убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые, чем он, могут Голдстейну поверить. Он поносил Старшего Брата, он обличал диктатуру партии. Требовал немедленного мира с Евразией, призывал к свободе слова, свободе печати, свободе собраний, свободе мысли; он истерически кричал, что революцию предали, - и все скороговоркой, с составными словами, будто пародируя стиль партийных ораторов, даже с новоязовскими словами, причем у него они встречались чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы не было сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Голдстейна, позади его лица на экране маршировали бесконечные евразийские колонны: шеренга за шеренгой кряжистые солдаты с невозмутимыми азиатскими физиономиями выплывали из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точно таким же. Глухой мерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Голдстейна.
Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо было видеть это самодовольное овечье лицо и за ним - устрашающую мощь евразийских войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли о нем страх и гнев возникали рефлекторно. Ненависть к нему была постояннее, чем к Евразии и Остазии, ибо когда Океания воевала с одной из них, с другой она обыкновенно заключала мир. Но вот что удивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что она называется Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, своде всех ересей - автором ее был Голдстейн, и распространялась она нелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали - если упоминали вообще - просто как о книге. Но о таких вещах было известно только по неясным слухам. Член партии по возможности старался не говорить ни о Братстве, ни о книге.
Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющий голос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О’Брайена тоже побагровело. Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: «Подлец! Подлец! Подлец!» - а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в телекран. Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула. Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд - и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращена вовсе не на Голдстейна, а наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился над всеми - неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед азийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство и беспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.
А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Уинстон переключил ненависть с экранного лица на темноволосую девицу позади. В воображении замелькали прекрасные отчетливые картины. Он забьет ее резиновой дубинкой. Голую привяжет к столбу, истычет стрелами, как святого Себастьяна. Изнасилует и в последних судорогах перережет глотку. И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит. За то, что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать и никогда этого не добьется; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, чтобы ее обнимали, - не его рука, а этот алый кушак, воинствующий символ непорочности.
Ненависть кончалась в судорогах. Речь Голдстейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда. Потом морда растворилась в евразийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, - так что многие отпрянули на своих стульях. Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслонила наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, полная силы и таинственного спокойствия, такая огромная, что заняла почти весь экран. Что говорит Старший Брат, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, - сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. Потом лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись - три партийных лозунга:
ВОЙНА - ЭТО МИР
СВОБОДА - ЭТО РАБСТВО
НЕЗНАНИЕ - СИЛА
Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась на спинку переднего стула. Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде: «Спаситель мой!» - и простерла руки к телекрану. Потом закрыла лицо ладонями. По-видимому, она молилась.
Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосами скандировать: «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» - снова и снова, врастяжку, с долгой паузой между «ЭС» и «БЭ», и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное - мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. Продолжалось это с полминуты. Вообще такое нередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но в большей степени самогипноз - люди топили свои разум в ритмическом шуме. Уинстон ощутил холод в животе. На двухминутках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя. Скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, - все это стало инстинктом. Но был такой промежуток секунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз в это время и произошло удивительное событие - если вправду произошло.

Роман Оруэлла "1984", краткое содержание которого есть в этой статье, - знаменитая антиутопия английского писателя. Произведение было впервые опубликовано в 1949 году. Сегодня его название, а также терминология, употреблявшаяся автором, стали нарицательными. Их часто употребляют для обозначения общественного уклада, который напоминает тоталитарное общество, описанное автором. Роман часто подвергался цензуре, особенно в социалистических странах, и критике, чаще всего со стороны левых движений на Западе.

Первая часть

Роман Оруэлла "1984", краткое содержание которого вы сейчас читаете, начинается с событий в Лондоне в 1984 году. Страна относится к провинции Океания. Главный герой - неказистый 39-летний Уинстон Смит. Он работает в Министерстве правды.

В самом начале романа Джорджа Оруэлла "1984", краткое содержание которого приведено на странице, он поднимается по лестнице в свою квартиру. В вестибюле висит плакат, на котором изображено огромное грубое лицо с черными и густыми бровями. Подпись под ним: "Старший Брат смотрит на тебя". Она станет рефреном ко всему роману, будет часто употребляться в произведениях и в обычной жизни после успеха книги Оруэлла.

Комната Смита ничем не отличается от жилья большинства обитателей Англии того времени. В стену вмонтирован огромный телеэкран, который нельзя выключить, он работает круглосуточно. Причем и на прием, и на передачу. Скрупулезно работающая полиция мыслей может подслушать каждое слово, увидеть каждое движение любого гражданина страны.

Окна квартиры Смита выходят прямо на фасад министерства, который также украшают плакаты. На них можно увидеть парадоксальные надписи, правда, в верности которых уже никто не сомневается. "Война - это мир. Незнание - это сила. Свобода - это рабство".

Дневник Смита

В самом начале романа Оруэлла "1984", краткое содержание которого можно узнать из этой статьи, мы узнаем, что главный герой решает вести дневник. В то время это смертельно опасная затея, которая может завершиться приговором о высшей мере наказания или ссылкой в каторжные лагеря. Но ему это жизненно необходимо, Уинстон хочет собрать все свои мысли и зафиксировать их.

При этом он не тешит себя надеждой, что когда-нибудь о дневнике узнают будущие поколения. Смит убежден, что полиция рано или поздно до него доберется, потому что мыслепреступление жестоко карается. Но даже в такой ситуации он решается на риск.

Не зная с чего начать, Смит вспоминает утро в его министерстве, которое традиционно началось с двухминутки ненависти. Как и всегда, объектом двухминуток был Голдстейн. Его называли осквернителем партийной чистоты и главным изменником.

В романе Джорджа Оруэлла "1984", краткое содержание которого здесь приведено, рассказывается, что Уинстон встретил во время двухминутки привлекательную девушку с озорными веснушками. Он невзлюбил ее с первого взгляда. Такие симпатичные молодые девушки чаще всего оказывались самыми верными и фанатичными приверженцами правящей партии. Они с удовольствием произносили лозунги на митингах, были добровольными шпионами и доносителями.

Сон главного героя

В это время в зале появился О’Брайен. Он был высокопоставленным членом партии, курирующим Министерство правды. Из романа Дж. Оруэлла "1984", краткое содержание которого можно прочитать, если вы не можете осилить произведение целиком, мы узнаем, что он был тяжеловесен и подчеркнуто воспитан. При этом Уинстон и некоторые другие подозревали, что в действительности он не так верен партии, как пытается это доказать.

Смит в последнее время все чаще вспоминает свой давний сон, в котором голосом О’Брайена неизвестный обещает ему вскоре встретиться в месте, где нет темноты.

Дневник правды

Уинстон решился вести дневник, когда осознал, что не может отчетливо вспомнить, когда его страна не воевала. При этом Партия по официальным источникам информации утверждала, что Океания никогда не состояла в союзе с Евразией. Хотя сам Смит отчетливо помнил, что союз был, всего четыре года назад. Но знание это хранилось только в его памяти, он никак не мог подтвердить это документально. Поэтому он все чаще ставил под сомнение то, что говорила ему партия, подозревая, что ложь, поселившись в истории, в итоге превращается в правду.

В последнее время люди вокруг сильно изменились, подмечает герой романа Джорджа Оруэлла "1984", краткое содержание которого не заменит само произведение. Дети все чаще доносят на своих родителей. Например, отпрыски его соседей пытались подловить отца и мать на идейной несдержанности.

Работа Уилсона

Возвращаясь на свою работу в Министерство правды, Смит приступает к исполнению своих стандартных обязанностей. Он меняет статьи в газетах, выпущенных в прежние годы, в соответствии с сегодняшними реалиями. Неверные политические прогнозы уничтожаются, ошибки Старшего Брата вымарываются со страниц печати. Имена нежелательных лиц навсегда вычеркиваются из статей и очерков.

Во время обеденного перерыва Уинстон встречает в столовой филолога Сайма, который является местным специалистом по новоязу. В романе Оруэлла "1984" (краткое содержание по главам позволит познакомиться с основными моментами произведения) используются особые лингвистические приемы. Сайм утверждает, что уничтожать слова, - это прекрасно. Таким образом, мыслепреступления человека делаются невозможными. Для них попросту не остается слов.

В это же время Уинстон про себя думает, что филолога обязательно распылят. Хоть про него и нельзя сказать, что он неправоверен, но от него устойчиво идет малопочтенный душок.

Жена Уинстона

В самом конце обеда Смит замечает, что девушка с темными волосами, которую он утром приметил на двухминутке ненависти, теперь пристально за ним наблюдает.

Параллельно ему вспоминается собственная супруга, с которой они расстались около 11 лет назад. Ее звали Кэтрин. Смит понимает, что еще в самом начале совместной жизни ясно осознал, что никогда еще не встречал более глупого и пустого создания. Все мысли в ее голове состояли исключительно из лозунгов.

Размышляя о том, кто вообще способен уничтожить Партию, Уинстон приходит к выводу, что на это способны только пролы. В романе "1984" Джорджа Оруэлла (краткое содержание по главам мы сейчас описываем) так называют низшую касту жителей Океании. При этом они составляют 85 % всего населения. Когда надо решать моральные вопросы, они следуют обычаям предков, а живут так бедно, что в их квартирах нет даже телеэкранов.

Смит делает в своем дневнике важную запись. "Свобода - это возможность сказать, что дважды два - четыре".

Вторая часть романа

На следующий день на службе Смит снова сталкивается с девушкой с веснушками. Она спотыкается и падает прямо перед ним, он бросается ей на помощь. Пока Уинстон помогает встать своей коллеге, она незаметно вкладывает ему в руку записку. В ней только три слова: "Я вас люблю". Они договариваются о свидании.

В книге Оруэлла "1984" герои отправляются на романтическую прогулку за город. Только там их не могут подслушать.

Выясняется, что девушку зовут Джулия. Она признается, что у нее были десятки связей с членами Партии. От этого Уинстон приходит только в восторг, потому что понимает, что только такая испорченность и животная страсть способны разрушить Партию изнутри. Их любовные объятия Джордж Оруэлл в книге "1984", краткое содержание которой позволяет составить впечатление об отношениях главных героев, описывает как политический акт.

Джулия

Джулии всего 26 лет. Она трудится в литературном отделе на машине, которая сочиняет романы. Для встреч с девушкой Смит снимает комнату без телеэкрана над лавкой старьевщика. Во время одного из таких свиданий они видят крысу, которая показывается из норы. Джулия не придает этому никакого значения, а вот Уинстон признается, что считает, что на свете нет ничего страшнее.

С каждым днем Джулия поражает его все больше. Однажды, когда он начинает говорить о войне с Евразией, та заявляет, что считает никакой войны нет вовсе. А ракеты на Лондон может сбрасывать само правительство, чтобы держать людей в постоянном страхе.

В это время между Смитом и О’Брайеном происходит судьбоносный разговор. Они договариваются о встрече. Вечером того же дня Уинстон вспоминает свое бедное детство. Он не помнит, как пропал его отец, еды было совсем мало. А с ним кроме матери жила еще младшая сестра. Однажды он отобрал у девочки ее порцию шоколада и убежал из дома. А когда вернулся, уже не застал своих родных. Его забрали в лагерь для беспризорных, где он и воспитывался.

Отношения между Джулией и Смитом

Отношения между Джулией и Смитом развиваются. Девушка хочет встречаться до самого конца, но герой ее предостерегает, что если их раскроют, то могут подвергнуть пыткам.

Они вдвоем приходят к О’Брайену и признаются, что являются врагами Партии. Тот в ответ подтверждает, что организация Братство, которая выступает против Партии, существует. Он обещает скоро принести Уинстону книгу, которую написал Голдстейн.

В это время в геополитических отношениях происходят очередные перемены. Правительство объявляет, что никогда не воевало с Евразией, она их союзник, а вечный противник - Остазия. Следующие пять дней Уинстон работает над исправлением прошлого.

В эти же дни у него оказывается книга Голдстейна. Она называется "Теория и практика олигархического коллективизма". Он читает ее вместе с Джулией в комнате над лавкой старьевщика. В этот момент их раскрывают, неизвестные люди уносят Джулию. Выясняется, что в комнате был спрятан телеэкран. Старьевщик оказывается полицейским, который работал под прикрытием.

Третья часть

В третьей части романа Оруэлла "1984" Уинстона перевозят в неизвестное место. Он предполагает, что это Министерство любви. Его помещают в камеру, в которой постоянно горит свет.

К нему подселяют Парсонса, который призывал во сне к свержению Старшего Брата. На него донесла родная дочь.

Чтобы добиться от Смита признания, его пытают и избивают. Выясняется, что за ним наблюдали целых семь лет, прежде чем арестовать. Когда в очередной раз приходит О’Брайен, Уинстон понимает, что тот всегда был на их стороне. Припомнив ему фразу из дневника, что свобода - это возможность сказать, что дважды два будет четыре, его бывший товарищ показывает ему четыре пальца и просит сказать, сколько их.

Несмотря на пытки, Смит отвечает, что 4. Только тогда, когда боль арестованного усиливают, он признает, что 5. Но О’Брайен отмечает, что тот лжет, потому что все равно считает, что четыре.

Партию нельзя свергнуть

Выясняется, что О’Брайен - один из членов партии, который написал книгу Братства. Партия сама провоцирует людей, подобных Уинстону, что подавить протест в зародыше. С каждым годом таких становится все меньше.

Смит не соглашается только с тем, что опустился. Ведь он так и не предал Джулию. Но и до этого доходит дело. Уинстона держат в камере. В романе Оруэлла "1984", краткое содержание которого - перед вами, Уинстон даже в заключении признается в любви к девушке. Его отправляют в камеру под номером сто один. Там прямо к его лицу подносят клетку с отвратительными крысами. Главным, чего Смит боится в этой жизни. В отчаянии он просит отдать им Джулию, но только не его. Так он окончательно опускается, предавая последнего любимого человека.

Финал романа

В финале романа Смит проводит время в кафе под названием "Под каштаном". Он осмысливает все, что с ним произошло за последнее время.

Уже после заключения и пыток в Министерстве любви он встретил Джулию. Смит отмечает, что она сильно изменилась. Ее лицо стало землистого оттенка, а на лбу появился шрам. А когда он обнял ее, она показался ему каменной, будто труп. Оба признались, что предали друг друга под пытками.

В это время в кафе раздаются торжественные фанфары. Объявляют, что Океания выиграла войну у Евразии. Уинстон признается, что тоже одержал победу над собой и победил Большого Брата.

Анализ романа

Роман "1984" Оруэлла, краткое содержание, анализ которого наверняка будут вам полезны, поднимает много важных проблем.

Он повествует о цензуре, которая развивается в тоталитарном обществе, национализме, который становится основой внутренней политики на уровне государства, слежке, которая необходима правителям, что удержаться у власти.

До сих пор многое, что описано в романе остается актуальным и обсуждаемым среди жителей самых разных страны. Везде, где проявляются хотя бы зачатки авторитаризма или тоталитаризма во власти, сразу начинают вспоминать этот бессмертный роман Джорджа Оруэлла, утверждая, что все, о чем писал фантаст, в очередной раз сбывается.

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии – готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить – нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бесцветным – кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив – тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.

За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды – место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.

Министерство правды – на новоязе миниправ – разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.

Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчатыми дубинками.

Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было – кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, – там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, – нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем – он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.

Джордж Оруэлл

Часть первая

Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома «Победа», но все-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли.

В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения. На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо – лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали. Действовал режим экономии – готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолеть семь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва; он поднимался медленно и несколько раз останавливался передохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо. Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – гласила подпись.

В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры. Голос шел из заделанной в правую стену продолговатой металлической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить – нельзя. Уинстон отошел к окну: невысокий тщедушный человек, он казался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца. Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось от скверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы.

Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги; и хотя светило солнце, а небо было резко-голубым, все в городе выглядело бесцветным – кроме расклеенных повсюду плакатов. С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. С дома напротив – тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ – говорила подпись, и темные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром, трепался на ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственное слово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь. Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла только полиция мыслей.

За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана. Телекран работал на прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили не слишком тихим шепотом; мало того, покуда Уинстон оставался в поле зрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно, никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и по какому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей – об этом можно было только гадать. Не исключено, что следили за каждым – и круглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно. Приходилось жить – и ты жил, по привычке, которая превратилась в инстинкт, – с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают и каждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают.

Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдает. В километре от его окна громоздилось над чумазым городом белое здание министерства правды – место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы I, третьей по населению провинции государства Океания. Он обратился к детству – попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон. Всегда ли тянулись вдаль эти вереницы обветшалых домов XIX века, подпертых бревнами, с залатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастровая пыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок, похожих на курятники? Но – без толку, вспомнить он не мог; ничего не осталось от детства, кроме отрывочных, ярко освещенных сцен, лишенных фона и чаще всего невразумительных.

Министерство правды – на новоязе миниправ – разительно отличалось от всего, что лежало вокруг. Это исполинское пирамидальное здание, сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, на трехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на белом фасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему в недрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобного вида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома «Победа» можно было видеть все четыре разом. В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом и искусствами; министерство мира, ведавшее войной; министерство любви, ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее за экономику. На новоязе: миниправ, минимир, минилюб и минизо.

Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна. Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к нему ближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только по официальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки, стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд. Даже на улицах, ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в черной форме, похожие на горилл и вооруженные суставчатыми дубинками.

Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойного оптимизма, наиболее уместное перед телекраном, и прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство, он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было – кроме ломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра. Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой: «Джин Победа». Запах у джина был противный, маслянистый, как у китайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался с духом и проглотил, точно лекарство.

Лицо у него сразу покраснело, а из глаз потекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое, будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее. Он вытянул сигарету из мятой пачки с надписью «Сигареты Победа», по рассеянности держа ее вертикально, в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел за столик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так, как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог бы обозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него была неглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, – там и сидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемым для телекрана, вернее, невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, но наблюдать, пока он сидел там, – нет. Эта несколько необычная планировка комнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем он намерен был сейчас заняться.

Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива. Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела от старости – такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше. Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее в витрине старьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелся желанием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось «приобретать товары на свободном рынке»), но запретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем – он сам еще не знал. Он воровато принес ее домой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца.

Намеревался же он теперь – начать дневник. Это не было противозаконным поступком (противозаконного вообще ничего не существовало, поскольку не существовало больше самих законов), но, если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или в лучшем случае двадцать пять лет каторжного лагеря. Уинстон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку. Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались редко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того, чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не карябали чернильным карандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых коротких заметок, он все диктовал в речепис, но тут диктовка, понятно, не годилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот. Коснуться пером бумаги – бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквами он вывел:



И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год – 1984-й. Около этого – несомненно: он был почти уверен, что ему 39 лет, а родился он в 1944-м или 45-м; но теперь невозможно установить никакую дату точнее, чем с ошибкой в год или два.

А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Для будущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила над сомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась на новоязовское слово двоемыслие. И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи. С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо оно будет другим, и невзгоды Уинстона ничего ему не скажут.

Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из телекрана ударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерял способность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелось сказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже в голову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Только записать – чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожный монолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо. Он боялся почесать ногу – от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали. Только белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музыка, да легкий хмель в голове – вот и все, что воспринимали сейчас его чувства.

И вдруг он начал писать – просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строки ползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, а потом и точки.


4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший где-то в Средиземном море бомбят судно с беженцами. Публику забавляют кадры где пробует уплыть громадный толстенный мужчина а его преследует вертолет. сперва мы видим как он по-дельфиньи бултыхается в воде потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды, когда он пошел на дно зрители загоготали. Потом шлюпка полная детей и над ней вьется вертолет. там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Мальчик кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто хочет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает руками хотя сама посинела от страха, все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль, потом вертолет сбросил на них 20 килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки, потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх прямо в небо наверно ее снимали из стеклянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодировали но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик, что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не обращает…


Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку. Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. Но любопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоялось совсем другое происшествие, да так, что хоть сейчас записывай. Ему стало понятно, что из-за этого происшествия он и решил вдруг пойти домой и начать дневник сегодня.

Случилось оно утром в министерстве – если о такой туманности можно сказать «случилась».

Время приближалось к одиннадцати ноль-ноль, и в отделе документации, где работал Уинстон, сотрудники выносили стулья из кабин и расставляли в середине холла перед большим телекраном – собирались на двухминутку ненависти. Уинстон приготовился занять свое место в средних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось. Девицу он часто встречал в коридорах. Как ее зовут, он не знал, знал только, что она работает в отделе литературы. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечным ключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочинения романов. Она была веснушчатая, с густыми темными волосами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Алый кушак – эмблема Молодежного антиполового союза, – туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона, подчеркивал крутые бедра. Уинстон с первого взгляда невзлюбил ее. И знал за что. От нее веяло духом хоккейных полей, холодных купаний, туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всех женщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодые в первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии, глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему в коридоре, взглянула искоса – будто пронзила взглядом, – и в душу ему вполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит в полиции мыслей. Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее всякий раз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство, к которому примешивались и враждебность, и страх.

Одновременно с женщиной вошел О’Брайен, член внутренней партии, занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Уинстон имел о нем лишь самое смутное представление. Увидев черный комбинезон члена внутренней партии, люди, сидевшие перед телекраном, на миг затихли. О’Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубым насмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишен обаяния. Он имел привычку поправлять очки на носу, и в этом характерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-то неуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, предлагающий свою табакерку, – вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен был мыслить такими сравнениями. Лет за десять Уинстон видел О’Брайена, наверное, с десяток раз. Его тянуло к О’Брайену, но не только потому, что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложением боксера-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал – а может быть, не подозревал, а лишь надеялся, – что О’Брайен политически не вполне правоверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки возможно, что на лице было написано не сомнение в догмах, а просто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить – если остаться с ним наедине и укрыться от телекрана. Уинстон ни разу не попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах. О’Брайен взглянул на свои часы, увидел, что время – почти 11.00, и решил остаться на двухминутку ненависти в отделе документации. Он сел в одном ряду с Уинстоном, за два места от него. Между ними расположилась маленькая рыжеватая женщина, работавшая по соседству с Уинстоном. Темноволосая села прямо за ним.

И вот из большого телекрана в стене вырвался отвратительный вой и скрежет – словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась.

Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голдстейн. Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и омерзения. Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно, что никто уже и не помнил когда), был одним из руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез. Программа двухминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голдстейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно – ходили и такие слухи, – здесь, в Океании, в подполье.

Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вызывало у него сложное и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос, козлиная бородка – умное лицо и вместе с тем необъяснимо отталкивающее; и было что-то сенильное в этом длинном хрящеватом носе с очками, съехавшими почти на самый кончик. Он напоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда, Голдстейн злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько вздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишенными убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые, чем он, могут Голдстейну поверить. Он поносил Старшего Брата, он обличал диктатуру партии. Требовал немедленного мира с Евразией, призывал к свободе слова, свободе печати, свободе собраний, свободе мысли; он истерически кричал, что революцию предали, – и все скороговоркой, с составными словами, будто пародируя стиль партийных ораторов, даже с новоязовскими словами, причем у него они встречались чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы не было сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Голдстейна, позади его лица на экране маршировали бесконечные евразийские колонны: шеренга за шеренгой кряжистые солдаты с невозмутимыми азиатскими физиономиями выплывали из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точно таким же. Глухой мерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Голдстейна.

Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо было видеть это самодовольное овечье лицо и за ним – устрашающую мощь евразийских войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли о нем страх и гнев возникали рефлекторно. Ненависть к нему была постояннее, чем к Евразии и Остазии ибо, когда Океания воевала с одной из них, с другой она обыкновенно заключала мир. Но вот что удивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили, уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что она называется Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, своде всех ересей, – автором ее был Голдстейн, и распространялась она нелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали – если упоминали вообще – просто как о книге. Но о таких вещах было известно только по неясным слухам. Член партии по возможности старался не говорить ни о Братстве, ни о книге.

Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющий голос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О’Брайена тоже побагровело. Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: «Подлец! Подлец! Подлец!» – а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в телекран. Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула. Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд – и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращена вовсе не на Голдстейна, а, наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился над всеми – неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед евразийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство и беспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.

А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Уинстон переключил ненависть с экранного лица на темноволосую девицу позади. В воображении замелькали прекрасные отчетливые картины. Он забьет ее резиновой дубинкой. Голую привяжет к столбу, истычет стрелами, как святого Себастьяна. Изнасилует и в последних судорогах перережет глотку. И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит. За то, что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать и никогда этого не добьется; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, чтобы ее обнимали, – не его рука, а этот алый кушак, воинственный символ непорочности. Ненависть кончалась в судорогах. Речь Голдстейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда. Потом морда растворилась в евразийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, – так что многие отпрянули на своих стульях. Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслонила наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, полная силы и таинственного спокойствия, – такая огромная, что заняла почти весь экран. Что говорит Старший Брат, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, – сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. Потом лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись – три партийных лозунга:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ – СИЛА

Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась на спинку переднего стула. Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде: «Спаситель мой!» – и простерла руки к телекрану. Потом опустила лицо и закрыла ладонями. По-видимому, она молилась.

Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосами скандировать: «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» – снова и снова, врастяжку, с долгой паузой между «ЭС» и «БЭ», и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное – мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. Продолжалось это с полминуты. Вообще такое нередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но в большей степени самогипноз – люди топили свой разум в ритмическом шуме. Уинстон ощутил холод в животе. На двухминутках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич «ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!» всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя. Скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, – все это стало инстинктом. Но был такой промежуток секунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз в это время и произошло удивительное событие – если вправду произошло.

Он встретился взглядом с О’Брайеном. О’Брайен уже встал. Он снял очки и сейчас, надев их, поправлял на носу характерным жестом. Но на какую-то долю секунды их взгляды пересеклись, и за это короткое мгновение Уинстон понял – да, понял! – что О’Брайен думает о том же самом. Сигнал нельзя было истолковать иначе. Как будто их умы раскрылись и мысли потекли от одного к другому через глаза. «Я с вами, – будто говорил О’Брайен. – Я отлично знаю, что вы чувствуете. Знаю о вашем презрении, вашей ненависти, вашем отвращении. Не тревожьтесь, я на вашей стороне!» Но этот проблеск ума погас, и лицо у О’Брайена стало таким же непроницаемым, как у остальных.

Вот и все – и Уинстон уже сомневался, было ли это на самом деле. Такие случаи не имели продолжения. Одно только: они поддерживали в нем веру – или надежду, – что есть еще, кроме него, враги у партии. Может быть, слухи о разветвленных заговорах все-таки верны – может быть, Братство впрямь существует! Ведь, несмотря на бесконечные аресты, признания, казни, не было уверенности, что Братство – не миф. Иной день он верил в это, иной день – нет. Доказательств не было – только взгляды мельком, которые могли означать все, что угодно, и ничего не означать, обрывки чужих разговоров, полустертые надписи в уборных, а однажды, когда при нем встретились двое незнакомых, он заметил легкое движение рук, в котором можно было усмотреть приветствие. Только догадки; весьма возможно, что все это – плод воображения. Он ушел в свою кабину, не взглянув на О’Брайена. О том, чтобы развить мимолетную связь, он и не думал. Даже если бы он знал, как к этому подступиться, такая попытка была бы невообразимо опасной. За секунду они успели обменяться двусмысленным взглядом – вот и все. Но даже это было памятным событием для человека, чья жизнь проходит под замком одиночества.

Уинстон встряхнулся, сел прямо. Он рыгнул. Джин бунтовал в желудке.

Глаза его снова сфокусировались на странице. Оказалось, что, пока он был занят беспомощными размышлениями, рука продолжала писать автоматически. Но не судорожные каракули, как вначале. Перо сладострастно скользило по глянцевой бумаге, крупными печатными буквами выводя:

ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА



Похожие статьи

© 2024 parki48.ru. Строим каркасный дом. Ландшафтный дизайн. Строительство. Фундамент.